Читать онлайн книгу "Горько-своевременные мысли. Что будет с Россией?"

Горько-своевременные мысли. Что будет с Россией?
Станислав Анатольевич Смагин


В книге С. Смагина, написанной на стыке публицистики и аналитики, максимально остро и откровенно рассматриваются ключевые проблемы современной России, от внутренней и внешней политики до культуры и религии. Автор, подробно отвечая на вопрос «кто виноват», одновременно пытается ответить и на другой извечный русский вопрос – «что делать».

Для широкого круга читателей, интересующихся отечественной историей.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.





Станислав Анатольевич Смагин

Горько-своевременные мысли. Что будет с Россией?


Памяти моего отца, Анатолия Васильевича Смагина, простого русского человека и труженика





Предисловие


Прежде всего мне хотелось бы поблагодарить автора, что я стал одним из первых, кого он познакомил с этой своей новой книгой. Дело в том, что статьи Станислава Смагина я читал эпизодически, они мне нравились, я отдавал должное его эрудиции, напористости, воспитательной составляющей его текстов, но – не более того. А вот взявшись за чтение этой книги, я уже основательно погрузился в мысли и, не побоюсь сказать это, сердце этого замечательного политического деятеля и мыслителя, и в них мне открылось много благодатного и укрепляющего надежду.

Станислав Анатольевич Смагин ещё относительно молод, но уже прожил содержательную жизнь. Обилие её дел и событий, однако, не только не стало препятствием для его глубокого погружения в размышления об истории и современности нашего Отечества, но и добавило им важнейшее качество: жизненность. А вместе с жизненностью, как это всегда бывает в России, – боли. И эта переходящая из главы в главу боль за нашу страну и наш народ делает автора своим для всех тех, кто так же искренне болеет за их судьбу. А нас – своими для него.

Как и все, кто родился в совсем уже позднем, умиравшем СССР, Станислав Смагин в юности испытал, как он сам рассказал мне, самые разные идейные и безыдейные влияния 1990-х, но, судя по его биографии, скоро нашёл органичную для русского человека мировоззренческую основу. Собирательный Крым и собирательный Донбасс сделали её ещё прочнее. Впрочем, не только они, но и многое другое из того, что произошло с нашей Родиной в последние десятилетия. В том числе и от противного.

У книги Смагина сильный интеллектуальный замах: обосновать присутствующую в русском человеке, в нашем народе в целом и в русской истории взаимосвязь между монархизмом и анархизмом, между консерватизмом и бунтарством, приверженностью почве и традиции и революционностью. Причём не только обосновать, но и обернуть во благо. Положа руку на сердце: разве может быть сегодня у думающего русского человека более своевременная задача, чем эта?

Читатель, наверное, уже бросил взгляд на оглавление, поэтому я сосредоточусь на том, что в этих главах привлекло моё особое внимание. Первым впечатлением стала присущая автору целостность понимания русской истории. Вот, размышляя о российской аристократии XVIII века, исковерканной сначала насильственной, а потом уже и вольной, даже самозабвенной европеизацией, Смагин пишет: «Этих людей всё меньше интересовали проблемы обустройства страны, их вполне устраивал европейский вид окрестностей при взгляде из окна дворца… Страна была подвергнута глобальному цивилизационному расколу, причём, по большому счёту, оба лагеря взаимно не расценивали друг друга как соотечественников». Разве это не о сегодняшней России?

А вот воспоминание о том, как в годы Крымской войны 1853–1856 годов многие умеренные либералы-консерваторы и даже некоторые славянофилы-консерваторы поговаривали о желательности поражения императорской России, «дабы все язвы тяжело хворавшей державы оказались видны без прикрас». Точно так же без свойственных современным консерваторам прикрас автор оценивает состояние России на пороге революционных событий начала XX века: «руководство Российской империи не хуже нашего понимало, что от развивающейся страны с прямой зависимостью темпов развития от иностранного капитала до сверхдержавы, способной не обращать внимания на эту зависимость… – “дистанция огромного размера”».

Отсюда один шаг до своеобразной оценки Брестского мира, заключенного в 1918 году правительством большевиков с умиравшей кайзеровской Германией. Власти «поднимающейся с колен» Российской Федерации, и не только они, пишет автор, клянут большевиков за «предательство» в Бресте. Вспомним, однако, что большевики аннулировали «похабнейший» мир в том же году по причине кардинального изменения обстоятельств, которое они предполагали, и в течение нескольких лет вернули основную часть потерянных территорий. А спустя пару десятилетий – все, и с процентами. Современная же РФ в год столетия начала «Второй Отечественной» стала инициатором подписания в тех же белорусских краях «Минских соглашений» – соглашений, «вопиюще ужасных уже хотя бы потому, что подписаны они были не в результате военного краха, а ровно наоборот: после того, как киевский режим наголову разгромили простые русские люди Донбасса и российские добровольцы». Из всех наших «блох» за последние века, не без оснований считает Смагин, эта выглядит самой неприглядной: «хуже и Бреста, и Хасавюртовской капитуляции перед чеченскими боевиками в 1996-м».

С интересом следил я за рассуждениями автора насчёт сочетания национального духа и великой социальной идеи в советскую эпоху, разделял его гнев по поводу безволия, поразившего советское руководство в ключевой момент «холодной войны». А ведь, как он правильно подчёркивает, победа СССР в ней на рубеже 1960–1970-х была делом достижимым.

Автор вообще является противником огульной критики всего советского, столь распространенной сегодня, и тем более – реванша февралистов под видом восстановления «доброго имени» Белой идеи.

Не скрою, удивился тому, как глубоко он копнул в области изучения взаимного влияния друг на друга власти и общества в позднем СССР, интеллектуальной и культурной переклички на равных нашей страны и западного мира в те годы. Вспомним, что, как подчеркивает Смагин, «именно в брежневский период были реализованы совместные с Европой, США и Японией масштабные и звездные по актерскому составу кинопроекты, повторение которых сейчас сложно себе представить»! (Только недавно пересматривал «Красные колокола» Сергея Бондарчука с Франко Неро в роли Джона Рида и с музыкой Георгия Свиридова – великолепный фильм о Великой Октябрьской социалистической революции!).

Почему это стало возможным, задаётся вопросом автор, и отвечает: всё дело – в заложенных в советский кинематограф глубоких смыслах. Ещё более глубокие идеи были заложены в русскую литературу советского периода, и в книге Смагина читатель почерпнёт немало значимого на этот счёт.

В том же позднем советском времени, как правильно говорится в книге, в его двойственности лежат корни свойственного уже постсоветской России взгляда на Запад снизу вверх, культурной и политической, я уже не говорю об экономической, зависимости от него. И всё же, подчёркивает Смагин, трансформация горбачёвских идей «общеевропейского дома» с социал-демократическим креном в полный разгром и самого СССР, и всех достижений социализма – это дело рук уже ельцинской команды, или, как он уточняет, «собчаковской плеяды», изваявшей систему, «воплотившую худшие черты многих общественных формаций, причем в самом гротескном виде».

Власть научилась прикрывать эти безобразия уникальной пропагандистской картиной мира, практически альтернативной реальности, но и в этой относительно гладкой картине автор зорким взглядом подмечает такую характерную черту современной элиты, как её «саморазоблачение» в виде демонстрации наглого презрения к общественным нормам и самому народу. Причину этого автор видит в том, что «часть этой так называемой “элиты”, осознавая неминуемое приближение глубокого внутри- и внешнеполитического кризиса, специально через народное недовольство приближает его ещё больше, чтобы сбросить в утиль другую часть и создать иллюзию якобы кардинально новой власти». Как вам такое в контексте с историей с «разоблачениями» Навального и организацией «протестов» в его поддержку?

Рассуждая о политическом устройстве России, Станислав Смагин честно признаётся, что не является «великим демократом», но ему близка «честность и законченность форм». Если у нас заявлен демократический строй, справедливо говорит он, то пусть он будет действительно таковым: с конкуренцией, более-менее честными правилами игры, полем возможностей. Если же у нас жесткий авторитаризм монархического типа, то пусть он тоже будет честным: с отменой выборов или переводом их в совсем безальтернативные.

Инструменты современного российского политического устройства России автор анализирует глубоко и всесторонне, но главное не они, главное – это современный российский политический класс. В конце нулевых годов в нём появилось немало своеобразных «почвенников» – тех, кто любит «прокатиться за рубеж и там кутнуть, очень положительно относится к недвижимости и счетам на “загнивающем Западе”… но всё-таки умом понимает необходимость сохранения кормушки и скважины в пригодном виде хотя бы на несколько поколений вперёд». Замечает, правда, автор и новую генерацию «типового человека власти»: абсолютных космополитов, провозгласивших лозунг «люди – новая нефть» и выкачивающих из страны всё, что можно и нельзя, не заглядывая в завтрашний день, но оглядываясь во вчерашний, чтобы поругать «проклятый совок».

В наших с автором наблюдениях о российском политическом классе много общего, мне это в целом неудивительно, но острота его взгляда нередко поражает. Вот он отмечает, что для рекрутирования во власть и в «Единую Россию», да и в «системную оппозицию» требуются не идейность, а безыдейность, не лучшие, а «худшие человеческие качества и сильная скомпрометированность, причем чем выше карьерный уровень, тем в большей степени всё это необходимо». Я давно сделал для себя этот вывод в Москве, а для Станислава Смагина это обстоятельство особенно раскрылось после возвращения Крыма и Севастополя. И все это в его книге сопровождается интереснейшими портретами людей – политическими и личными.

Запад автор рассматривает не менее пристально, он ему антипатичен, но Смагин отмечает наличие в западной политике дополнительных «слоев демократической мишуры и механизмов работы глубинного государства». Хороша и иллюстрация, которую он в этой связи приводит: во Франции, напоминает он, несистемный оппозиционер типа Марин Ле Пен может всё же участвовать в выборах, хотя её партия в них никогда не победит; в России оппозиционерам такого свойства «закрыт доступ не то что к выборам, но даже к появлению в публичном пространстве».

Главное же заключается в том, что «нынешняя российская власть связана с Западом множеством крепчайших нитей – от ментальных до (что важнее) имущественных. Вся проходящая на наших глазах борьба, пишет Смагин, имеет характер внутривидовой; причем Россия в ней – младший, ведомый и слабый вид. Так это или не так, судить читателю, но вот на что автор указывает абсолютно обоснованно, так это на неготовность российских верхов вступать в идейную борьбу с Западом, причём не только в широком смысле, но и в смысле «прикладном»: на пространстве бывшего СССР. Мне в этом отказе от идейной борьбы видится отражение классовой тяги российской элиты к элите западной, и если это так, если всё будет крутиться только вокруг геополитики, то борьбы нам не выиграть: без идей никуда! Поэтому, хотя мой анализ современной российской внешней политики не такой уничижительный, как у автора, скажу честно: нередки моменты, когда так же, как ему, мне хочется назвать её и «капитулянтской», и «постоянно отступающей на всех фронтах, включая спорт и культуру», и «бесконечно расшаркивающейся перед “партнерами”».

На стыке российский внешней и внутренней политики автор рассматривает и происходящее на Украине, в Белоруссии, Молдавии, Приднестровье, Казахстане, Киргизии, в Закавказье, других уголках постсоветского пространства. Всё это он образно называет «метастазами трагедии распада СССР», причём уничтожать эти метастазы некому: и в России, и в бывших республиках отсутствует настоящая элита со здоровым национальным чувством, при котором компрадорство является делом невозможным в принципе.

От недавней очередной карабахской войны, развязанной Азербайджаном и не предотвращённой Россией, автор логично пробрасывает нить к одному из предвестников произошедшего: сносу летом прошлого года в Адлере из-за протестов «черкесской общественности» памятника русским солдатам-героям Кавказской войны. Смагин отказывается видеть в случившемся тогда сугубо внутрироссийское происшествие, указывая, что среди этих «общественников» не менее, а то и более деятельными и крикливыми, чем российские черкесы, были, как он пишет, зарубежные, в частности турецкие. «Есть основания полагать, – говорит Смагин, – что именно их напор заставил капитулировать традиционно заискивающие перед заграницей российские власти».

Отдельного и самого пристального внимания заслуживает предпринятый автором разбор современного этапа Карабахского конфликта и его перспектив в увязке не только с происходящим в Армении и Азербайджане, но и с геополитическими планами Турции и специфическим взаимодействием Анкары с Киевом по «крымскому вопросу».

Станислав Смагин несет в себе сильнейшую рану от трагедии Донбасса. В его мозгу постоянно пульсирует вопрос к власти: «В марте 2014 года вы обещали, что в случае насилия против русских Украины Россия защитит их всеми имеющимися средствами – и?» Ответы, которые до настоящего момента власть предлагала на этот напрямую так и не заданный, но витающий в воздухе вопрос, его не удовлетворяют. Большинство граждан России, уверен, – тоже.

Обратить свою критику только к власти было бы не достойно честного русского интеллектуала. Вот и Станислав Смагин прекрасно понимает, что сегодня в нашей стране государственно-политическая система и общество «достойны» друг друга. Общество быстро деградирует, прежде всего морально, но не только: ещё и культурно, умственно, физически. Дикий капитализм разбудил в людях худшие, нередко звериные качества, и автор с болью приводит немалое число примеров такой деградации. Представители власти, не стесняясь, говорят о необходимости расправ над политическими оппонентами; снизу звучат обещания не жалеть тех, кто ответствен за нынешнее положение страны…

Раздробленность общества в России и противоречивый характер его отношений с государством – явление не новое. Как справедливо отмечает автор, оно всегда присутствовало в русской истории, и причина этого в том, что «в русском национальном самосознании… издавна борются две противоположные тенденции: индивидуализм с атомизацией, с одной стороны, и коллективизм со сплоченностью и мобилизацией – с другой». В этом контексте, естественно, встаёт вопрос о роли государства, а точнее – правителя, в «уцеломудривании» народа. Другими словами, как мне это видится, история России ясно говорит о том, что известное изречение «народ достоин того правителя, которого он имеет» в корне не верно. Дело обстоит с точностью до наоборот: это правители либо опускают свой народ на дно, либо поднимают его до соответствия величию тех задач, которые они ставят и перед собой, и перед страной в целом.

Сегодня мы видим, что ставка на атомизацию и демобилизацию, которую в нулевые годы целенаправленно сделала власть, не дала ожидавшегося результата, люди готовы отстаивать свою политическую позицию, а вот какой будет эта позиция, во многом зависит от тех политиков и общественных деятелей, которые рекрутированы властью на выполнение важнейшей пропагандистской и воспитательной задачи. Пока, как это представляется и мне, и автору, их качество неудовлетворительное.

Разброд в российском обществе усугубляется сложностью межнациональных отношений. Наша страна населена многими народами, но русские в ней, бесспорно, преобладают, хотя это преобладание не отражается пропорционально ни в сфере политического влияния, ни в области владения собственностью. Почему так происходит, задумываются многие русские в России. Задумывается об этом и Станислав Смагин и дает если не прямые ответы, то важные векторы размышления. Вот один из таких верных заходов на эту тему, который мне раньше не приходилось встречать: «В, условно говоря, русских регионах элиты и их обслуга – это вещь в себе, отделенная от остального народа почти непроницаемой стеной… Журналистов, обманутых дольщиков, иные недовольные группы простолюдинов можно использовать “втемную”, но солидаризироваться с ними впрямую – дурной тон. В “национальных” же субъектах, при всем существующем и там расслоении, властители, все скопом и каждая группа по отдельности, не могут себя чувствовать другим народом, а то и другим биологическим видом по отношению к подвластным. Во всяком случае, чувствовать себя им в среднероссийской возмутительной степени…»

В чём же мы могли бы найти основы оздоровления России изнутри, что могли бы сделать точкой сборки русских на постсоветском пространстве, – задаётся вопросом Станислав Смагин и первым произносит в этой связи слово Церковь. Произносит и – останавливается. «К сожалению, – пишет он, – после вывода религии из полуподпольного состояния отношение к ней осталось примерно на прежнем уровне. … Общий уровень воцерковлённости при его безусловном росте поднялся отнюдь не на порядок». «Считать причиной такого положения дел исключительно советскую эпоху, – полагает автор, – по меньшей мере, поверхностно, ибо к 1917 году страна подошла, уже не слишком соответствуя статусу глубоко православной». Читатель с интересом узнает мнение автора о корнях этой проблемы и её проявлениях. Здесь мне особенно понравилась мысль Смагина о Церкви как либо маяке или путеводной звезде, выводящих общество и государство на высокий духовный уровень, либо слепке с нравов общества и государства. «В РПЦ сейчас, – пишет он, – “слепка” с общества, к великому сожалению, явно больше, чем “маяка”».

Болея душой за духовное и нравственное состояние нашего народа, автор разбирает проблематику современной культуры, образования и здравоохранения в России. Его диагноз неутешительный. Соглашусь с тем, что Россия вот уже тридцать лет находится в социально-культурном упадке и что характер этого упадка очень похож на «плановый». У автора мысли о происходящем перекликаются с тем, что нам известно о нацистском плане «Ост», и для этого есть основания, особенно если мы глубоко посмотрим на роль и цели Запада в разрушении нашей общей страны. Мне, однако, думается, что дело ещё и сугубо в сути правления капитала в любых его формах, включая нынешнюю. В отличие от социализма, социальная и тем более культурная ответственность включается у него только как вынужденный ответ на внешний вызов. В XX веке это был ответ на активное культурное и общественное развитие СССР; сегодня такой потребности у капитала ни в России, ни на Западе или где-то там ещё нет. Малое исключение составляет пример Кубы, но дальше Латинской Америки и отчасти Африки он не распространяется.

Понимая эту взаимосвязь, автор ответственно и, следовательно, уважительно исследует феномен Советской России, СССР, советского проекта. Делает он это не только ради исторической правды, но в привязке к сегодняшней политике. В явном желании власти, спекулируя на ключевых достижениях СССР, одновременно отгородиться от советского наследия и опорочить его Станислав Смагин видит важнейший аспект сути нынешнего строя, материал для вынесения ему более точного диагноза. Российский коррупционно-олигархический капитализм, пишет Смагин, дрейфует к самому настоящему феодализму и глубокой социально-экономической архаике, а в обществе, в противовес этому, нарастает подспудная тоска по той самой консолидации, некоему общему делу. Отсюда – усиливающаяся ностальгия по СССР, особенно по стабильности «застоя» и «железной руке» Сталина.

Всё это создаёт потенциал как минимум «холодной» гражданской войны. Поэтому вопрос о том, как не допустить этого, тоже ответственно разбирается автором. Формируя те образы и картины прошлого, настоящего и будущего, над которыми затем будут спорить обыватели и интеллигенция, общественно и политически активные, субъектные слои не имеют права делать их такими, из-за которых потом на кухне или на улице возникнет драка в кровь. Да и сами не должны драться между собой. Конкуренция идей может и должна быть жесткой, но – основанной на правилах; в условиях национальной катастрофы и угроз самому существованию государства и нации классовое и политическое противоборство должно уступать место сотрудничеству при полном осознании сохраняющихся неискоренимых различий.

Как же объединиться в «Движение Сопротивления» нарастающей всесторонней катастрофе? Основами такого объединения, по Смагину, призваны стать неприятие откровенно компрадорской антинациональной «элиты», приверженность социальному государству, территориальная целостность страны, качественные эффективные вооруженные силы, безопасность граждан, поддержка соотечественников за рубежом. А ещё – уважение к человеку труда, к трудовому и особенно ратному подвигу всех предыдущих поколений, а также наших современников.

Говоря о воинском подвиге, Станислав Смагин не закрывает глаза и на горькую реальность современной России. «Справедлива ли горечь шутки о необходимости “воевать за яхту Абрамовича”?» – спрашивает он. И отвечает: «К сожалению, более чем».

Наши отцы и деды шли в бой с совсем другими мыслями. Они воевали за своё государство, за новый строй, открывавший перед страной и населявшими её народами невиданные ранее исторические, общественные, народно-хозяйственные, культурные перспективы. И они воевали с теми, кто пришёл это всё у них отнять. Не у правителей – у них! И никаким быковым, гозманам, подрабинекам, навальным и невзоровым этой правды не перечеркнуть. Не отнять её у нас, а также у своих народов и тем, кто в нашей стране и на пространстве бывшего СССР, движимый этническим радикализмом, прославляет сегодня нацистских коллаборационистов. Со всеми ними мы будем бороться самым жёстким образом!

Много рассуждая о войне, автор тем не менее логично завершает своё исследование России, эту своего рода «энциклопедию русской жизни», одой труду и – Первомаю, напоминает нам значение нескольких важнейших, связанных с понятием социальной сплоченности слов: социализм, традиция, патриотизм, свобода.

Мне же остаётся ещё раз порадоваться за читателя, который держит в руках одну из наиболее глубоких и честных книг о современной России. Её автор настраивает нас на долгую и тяжёлую борьбу – борьбу за то, чтобы политика в нашей стране, её народное хозяйство, культура, образование, другие области нашей жизни, да и мы сами, были достойны нашей великой Родины, её славной истории.

Уверен, что книге Станислава Анатольевича Смагина, как и ему самому, предстоит сыграть важную роль в этой борьбе. В чём искренне желаю ему успеха!



Михаил Васильевич Демурин,

публицист, ветеран дипломатической службы




Глава 1

Россия и Революция


Та особенность русского национального менталитета, с анализа которой я хотел бы начать свою книгу, можно охарактеризовать при помощи великого множества цитат, от высказывания великого нашего мыслителя Льва Тихомирова «русский человек – монархист или анархист, а третьего не дано» до описания философом Георгием Федотовым солнца нашей поэзии А.C. Пушкина как «певца Империи и Свободы» и фразы самого Пушкина «все Романовы – революционеры». Если говорить о современности, то чрезвычайно симптоматичной выглядит фраза протоиерея Николая Артемова, секретаря Германской епархии Русской зарубежной церкви и ключаря кафедрального собора в честь святых новомучеников и исповедников российских в Мюнхене. Рассуждая о судьбах западного христианства и его проблемах, в том числе догматических, священник сказал: «Традиция – это хорошо. Это лучше, чем беспочвенность. Но я, как русский, все же немного и революционер».

Действительно, в русском человеке, как в широком, так и в прямом значении конкретной человеческой личности, сочетаются два противоположных начала. Одно включает в себя консерватизм, традиционность, верность многовековым институтам и укладу жизни предков, уважение к принципу иерархии и почитание руководства страны – «монарха», вне зависимости от того, как данный титул звучит на очередном историческом отрезке. Суть второго – бунтарство, радикализм, нигилизм, неповиновение, стремление быстро и кардинально изменить окружающий мир. Эти начала редко и с трудом находят между собой компромисс умеренного срединного типа, «берем лучшее – отбрасываем худшее». Они то вступают в скоротечный симбиоз, сохраняя все свои грани и ничего не отбрасывая, то находятся в диалектических отношениях дружбы-борьбы, то одерживают победы друг над другом.

В связи с этим любопытным представляется взгляд классиков русской национально-консервативной мысли на проблему революции. Считая (и это естественным образом вытекает уже из самого консервативного имени) революционную смуту делом крайне предосудительным и не богоугодным, они тем не менее готовы были в самых крайних случаях признавать революцию полезной, если она хотя бы национальна. Так, выдающийся русский мыслитель, публицист и экономист С.Ф. Шарапов, сравнивая первую русскую революцию 1905–1907 годов и французскую революцию 1789 года, писал: «Французская революция была не только национальна, но, можно сказать, крайне преувеличенно национальна. Никакие инородцы в ней не участвовали, а вся остальная Европа шла на ее усмирение. Патриотизм самих французов был так горяч, что за одно подозрение в его недостатке господа революционеры без церемонии рубили головы… На свою национальную революцию французские патриоты несли патриотически свое, иногда последнее, достояние». Сложно не заметить некоторую идеализацию Сергеем Федоровичем галльской смуты, однако в целом мнение весьма примечательно. Уже упомянутый Лев Тихомиров поначалу приветствовал Февральскую революцию, полагая – как вскоре выяснилось, совершенно напрасно – ее актом национального оздоровления и модернизации; сверх того, он даже одно время симпатизировал Керенскому, близоруко видя в нем личность сильную, волевую и харизматичную. Нельзя не вспомнить и активное участие в Февральской революции одного из лидеров отечественного правого консерватизма – Владимира Пуришкевича.

Каким образом наш национальный дух приобрел сей дуэт монументального консервативного державничества и лихого безудержного бунтарства, то обильно орошающий в бескомпромиссной внутренней схватке русскую землю русской же кровью, то показывающий впечатляющие созидательные результаты на поприще вольного либо невольного соработничества? И главное, за счет чего в 1917 году триумф праздновал именно русский бунт, пушкинские слова о коем слишком хорошо известны, чтобы лишний раз их повторять?

История любого государства и любого народа, тем паче если речь о народе великом, славном и играющем заметную роль на мировой арене, представляет собой вереницу крупных и не очень крупных потрясений и коллизий, оставляющих свою зарубку в национальном сознании. Когда эти зарубки, накладывающиеся друг на друга и резонирующие меж собой, достигают объема критической массы, происходит взрыв. Даже погашенный, преодоленный и сыгравший в целом благотворную роль, этот взрыв сам становится зарубкой в числе тех, что приведут (могут привести) затем к новому взрыву.

Россия и русский народ не являются здесь каким-либо исключением. Возьмем хотя бы Англию, на первый взгляд кажущуюся эталоном размерного и рассудочного консерватизма. Более пристальное рассмотрение ее истории позволяет ухватить череду культурно-исторических травм. Здесь раскол, связанный с Реформацией и переменой национальной религии с католицизма на англиканство, накладывался на другой глубокий этносоциальный раскол между верхами и низами, вызванный норманнским вторжением и окончательно ко времени Реформации еще не преодоленный, а если брать глубинные пласты – в чем-то сохранившийся и до современности; любителям порассуждать через губу о пагубном влиянии татаро-монгольского ига на русскую ментальность уместно обратить внимание на одну из цитаделей «цивилизованного мира», где иноземное иго, по сути дела, осталось навсегда, пусть и взаимослившись постепенно с автохтонным пейзажем.

Сюда примешивались и другие примеры внешнего влияния на судьбы Англии: «Славная революция» 1688 года, появление на престоле Ганноверской династии, монархи из которой и через сто лет говорили по-английски лучше, чем Ричард Львиное Сердце (тот не говорил вовсе), но с немецким акцентом, наконец, приобретение туманным Альбионом черт космополитического торгово-финансового центра, чуждого интересам английского народа. Определенная корреляция этих расколов подтверждалась, например, последовавшим за «Славной революцией» ужесточением гонений на католиков.

Если вспомнить еще и революцию середины XVII века, не разрешившую накопившиеся к тому времени противоречия, а лишь ставшую новой увесистой монетой в их копилке, становятся понятны мотивы великого английского мыслителя и литератора Гилберта Кийта Честертона, написавшего в 1908 году стихотворение «Молчаливый народ» (в оригинале – The Secret People, “Потаенный народ”) – яркую картину диссонанса между величественным фасадом Британской империи и скрывающейся за ним бурлящей народной лавой.

В бичевании многоуровневой и многоликой раздробленности своей страны он доходит до пораженческих ноток при описании войн с Наполеоном.

Англичанам в силу ряда причин удалось в ХХ веке избежать катаклизмов того же размаха, что у нас. Тут, кстати, есть определенная взаимосвязь: Англия не взорвалась потому, что поспособствовала взрыву в России. Однако ограничивать причины русской смуты лаконичным сочетанием «англичанка гадит» наивно и ошибочно.

Как мы пришли к 1917 году?

Первое из великих потрясений русской истории случилось в 988 году. Уточню – в данном конкретном случае мы употребляем слово «потрясение» безо всякого негатива. Крещение Руси было величайшим событием в ее жизни, определившим ее путь, духовную миссию, место в мире, образ мыслей и систему морально-этических и нравственных координат русского народа. Бесконечно далек я и от мысли о христианизации как ломке через колено. При всех сложностях и эксцессах, сопровождавших процесс крещения нашей Отчизны, православная вера не отменила временной отрезок до своего прихода, скорее, она легла на хорошо подготовленную почву и вошла с накопленным ранее багажом в плодотворный синтез. Об этом, в частности, писал наш современный мыслитель Виктор Аксючиц в цикле статей «Становление русского мировоззрения» («Историки открывают все более фактов близости ранней русской религиозности христианству, но сам факт невиданно гармоничного принятия христианства на Руси уже свидетельствует, что русское язычество – это своего рода русский Старый Завет: путь народа к истинному Богу» – интересная мысль оттуда). Либерально или просто скептически настроенные граждане на данном основании называют русское христианство, особенно повседневно-бытовое, а не высокое церковное, слегка задрапированным язычеством. И это, разумеется, тоже заблуждение, ведь любая из авраамических религий на конкретной национальной почве впитывает местный колорит и особенности. Африканское, карибское или филиппинское (там, как известно, в Страстную пятницу самые рьяные верующие распинают себя на крестах) христианство покажется любому европейцу значительно более диковинным, чем русское.

Собственно, и вся Европа практически без исключения переживала в те века процесс христианизации с последующим преодолением либо растворением старых верований в новой вере. Само по себе это событие и применительно к Европе в целом, и к России в частности травмой быть названо не может. Идея относительно высокой социально-экономической развитости и нравственной чистоты дохристианской Руси, погубленной решением князя Владимира, и представление христианизации едва ли не геноцидом актуализировались в позднесоветское время благодаря двум течениям, низовому (некоторые члены находившегося на полулегальном положении интеллектуально-патриотического сообщества, разочаровавшиеся в православии) и официозному (агитационно-пропагандистский аппарат в преддверии 1000-летия крещения Руси, опасаясь оживления православной жизни, отошедший от прежнего тезиса о прогрессивности христианизации и начавший недвусмысленно возвеличивать язычество). В постсоветское время эта идея окрепла и получила определенную людскую поддержку, но, с исторической точки зрения, повторимся, она неконструктивна и не обоснована. Тем не менее некоторые последствия, пассивно лежащие в глубине народного сознания и сами по себе ни на что не влияющие, но способные проявиться при соприкосновении с другими факторами, христианизация имела. В годы Гражданской войны это вылилось в наглядную демонстрацию того самого народного двоеверия, прежде по большей части латентного и пассивного, ужасающей языческой жестокости и озлобленного низового антиклерикализма.

Следующим потрясением, причем здесь уже уместно употребление данного термина в однозначно негативном ключе, как синонима катастрофы, стало татаро-монгольское нашествие и последующее иго. Это масштабное, на десятилетия и даже столетия растянутое во времени событие, безусловно, оставило глубокий след в русской исторической памяти, но так как оно было следствием внешнего нашествия, а не более интересующих нас внутренних катаклизмов, позволю себе не останавливаться подробно на этой очень обсуждаемой (причем часто с откровенно спекулятивными целями) теме. Отмечу лишь один важный, на мой взгляд, момент. Уже после освобождения от ига русские правители, точнее московские государи, создавая мощное централизованное государство и осуществляя расширение своей территории, руководствовались не только объективными национально-геополитическими интересами и необходимостью взять то, что в случае бездействия возьмут конкуренты, но и травматическими воспоминаниями о Батые и его наследниках. Можно сказать, что еще поздние Рюриковичи предвосхитили фразы Сталина «задержать темпы – значит отстать, а отстающих бьют» и «[если мы не осуществим ускоренную модернизацию] нас сомнут». Однако сопротивление многих простых людей вовлечению их в служило-тягловое государство квазимобилизационного типа не столько мешало, сколько способствовало расширению русских земель. Многие территории России были отвоеваны и освоены для нее людскими массами, уходившими от контроля и преследования власти.

При всем при этом Русь тогда не знала не только культурного, но по большому счету и социального расслоения. Об этом с большой убедительностью пишет выдающийся российский историк Игорь Яковлевич Фроянов, доказывающий, что государство на Руси возникло до разделения общества на классы, а население было свободным и путем участия в вечевых собраниях влияло на государственные дела. И в дальнейшем исторические катаклизмы даже такого грандиозного масштаба, как татаро-монгольское иго, существенно на ситуацию не влияли, общество становилось гетерогенным в социально-экономическом, но не культурно-мировоззренческом плане. Более того, к середине XVI века Россия являла собой пример развитого национального и правового государства, с развитым институтом местного выборного самоуправления, отлаженной законодательно-правовой системой, высшим проявлением которой был Судебник 1550 года, и таким феноменом, как Земские соборы, в ходе которых представители всех слоев населения, кроме крепостных крестьян, обсуждали ключевые вопросы государственной жизни. Созывались Земские соборы и для избрания и утверждения нового царя, иногда, как в 1613 году, даже новой династии. Не будет большим преувеличением сказать о существовании в России той эпохи своего рода гражданского общества.

Первым в новую эпоху серьезным испытанием для национального единства стали церковные реформы патриарха Никона и последовавшие за ними жестокие гонения на старообрядцев, когда весьма значительная часть населения не только оказалась пораженной в правах, но и, что самое худшее, выпала из общего культурно-бытового поля. На сложные диалектические отношения между православием и дохристианскими народными верованиями наложился еще один разлом.

Наиболее же значительные перемены произошли в начале XVIII века при Петре I, когда юноши из состоятельных и приближенных к царскому двору семей в немалом количестве отправились в страны Западной Европы с целью получения тамошнего передового образования и дальнейшего его применения в ходе вестернизационных реформ (подобные образовательные поездки имели место и до этого, в частности при отце Петра Алексее Михайловиче, но носили более локальный и спорадический характер). Несмотря на то что перед молодыми людьми ставилась задача овладеть в первую очередь научно-техническими знаниями, они поневоле приобщались к европейскому быту, морали, философии – и сравнение всего этого с отечественными аналогами зачастую казалось не в пользу последних.

В Россию студенты возвращались с твёрдым желанием изменить на европейский лад не только государственное управление и вооружённые силы, но и весь уклад бытия, и намерения эти вполне совпадали с намерением самого Петра. Главный же узел проблемы стал завязываться чуть позже, в царствование Анны Иоанновны, относившейся к верному ей милостью Божией народу бестрепетно и старавшейся окружать себя иноземцами и той частью элиты, которая из открытого дядей императрицы окна в Европу подхватила исключительно бездумное подражание тамошнему укладу жизни и поверхностный космополитизм; этих людей всё меньше интересовали проблемы обустройства страны, их вполне устраивал европейский вид окрестностей при взгляде из окна дворца. Таким образом, во второй раз за столетие, прошедшее после никонианских реформ, страна была подвергнута глобальному цивилизационному расколу, причём по большому счёту оба лагеря взаимно не расценивали друг друга как соотечественников. Тем не менее к концу века и к представителям разных слоёв правящей элиты всё больше приходит понимание того, что ради как блага России, так и банального благоденствия собственного класса требуются капитальные преобразования на всех этажах государства. Большие надежды возникли в ходе Отечественной войны 1812 года – казалось, общественный договор верхов и низов, ставший залогом победы над захватчиками, сподвигнет императора на его дальнейшее закрепление путём давно назревших реформ, имеющих целью достижения стабильной социальной гармонии.

Насколько эти надежды сбылись, можно судить по манифесту Александра I от 30 августа 1814 года «Об утверждении крестов для духовенства, а для воинства, дворянства и купечеству, медалей и о разных льготах и милостях», приуроченному к окончанию зарубежного похода русской армии. Вопреки распространённому заблуждению, о судьбе крестьянства там говорила не одна лишь фраза «Крестьяне, верный наш народ, да получат они мзду от бога» – ряд послаблений, льгот и привилегий всё же был предусмотрен. Однако даже при внимательном рассмотрении документа очевидно, что все обещанные преференции носили единовременный характер и коренным образом судьбу простолюдинов не меняли. Именно тогда у части дворянства, в ходе войны и зарубежного антинаполеоновского похода воочию увидевшего зарубежное мироустройство и пришедшего к выводу о его преимуществах относительно отечественных порядков, появилось мнение, что мирный эволюционный путь реформ невозможен. Это мнение в итоге привело к заговору декабристов и событиям 14 декабря 1825 года на Сенатской площади.

Подавление декабрьского мятежа не привело к искоренению либерально-бунтарских настроений, а лишь на время загнало их в подполье. Например, в 1830–1831 годах во время польского восстания ещё более или менее действовал хрупкий компромисс имени внутреннего единства перед внешней угрозой, который привёл к ссоре Адама Мицкевича с Пушкиным из-за стихотворения последнего «Клеветникам России». Но уже в ходе подавления Паскевичем венгерского восстания 1849 года и особенно Крымской войны и польского восстания 1863 года всё громче звучали голоса, призывавшие к поражению собственного правительства и сочувствующие европейским народам, якобы запуганным петербургским жандармом; главным глашатаем этих информационных кампаний с середины 1850-х годов был А.И. Герцен, а главной трибуной – выпускаемый им и Огарёвым в Лондоне альманах «Полярная звезда», а затем журнал «Колокол».

Впрочем, в годы Крымской войны несколько парадоксальным образом (насколько это понятие вообще применимо к политике) Герцен, при всём его скепсисе и нелюбви к российской государственной власти, при всём субъективном освещении им хода боевых действий в прессе, в частной переписке всё же признавал: «Война для нас нежелательна – ибо война пробуждает националистическое чувство. Позорный мир – вот что поможет нашему делу в России». А в это же время многие умеренные либералы-консерваторы и даже некоторые славянофилы-консерваторы поднимали вопрос о желательности более явного поражения, дабы все язвы тяжело хворавшей державы оказались видны без прикрас.

Вот как об этом повествует наш великий историк Евгений Тарле в своем фундаментальном труде «Крымская война»:

«Славянофил А.И. Кошелев пишет в своих изданных за границей воспоминаниях: “Высадка союзников в Крыму в 1854 году, последовавшие затем сражения при Альме и Инкермане и обложение Севастополя нас не слишком огорчили, ибо мы были убеждены, что даже поражение России сноснее для нее и полезнее того положения, в котором она находилась в последнее время. Общественное и даже народное настроение, хотя отчасти бессознательное, было в том же роде”.

Вера Сергеевна Аксакова была настроена глубоко пессимистично к концу войны: “Положение наше – совершенно отчаянное, – писала она и признавала николаевщину более страшным врагом России, чем внешнего неприятеля. – Не внешние враги страшны нам, но внутренние, наше правительство, действующее враждебно против народа, парализующее силы духовные”. И по поводу смерти Николая эта умнейшая из всех детей Сергея Аксакова находит строки, почти совпадающие с герценовскими. Герцен радовался, что это “бельмо снято с глаз человечества”, а Вера Сергеевна пишет: “Все невольно чувствуют; что какой-то камень, какой-то пресс снят с каждого, как-то легко стало дышать… ”

“Либерализм” славянофилов был, впрочем, таким легоньким и слабо державшимся, что его уже через полгода после смерти Николая начало сдувать, и Хомяков, таким грозным Иеремией выступавший в начале войны, уже начал беспокоиться и писал другому “либеральному” славянофилу, Константину Аксакову, что “дела принимают новый оборот, но оборот также небезопасный”, так как западники (“запад”) могут “встрепенуться” и “что же тогда?”.

Иван Киреевский скорбел искреннее и глубже, чем всегда несколько актерствовавший Хомяков, и прямо заявлял Погодину, что если бы не крымское поражение, то Россия “загнила бы и задохлась”. Да и сам Погодин, поклонник самодержавия, перестал мечтать о Константинополе и заговорил в своих “Записках” и речах в тоне либерального негодования на николаевщину, потерпевшую поражение.

К концу войны славянофильская “оппозиция”, однако, уже решительно переставала удовлетворять даже самых умеренных, самых аполитичных людей, бывших до той поры довольно близкими к ней. “Давно уже добирался я до этого вонючего, стоячего болота славянофильского. Чем скорее напечатаете мою критику, тем лучше; чтоб не дать много времени существовать такой дряни безнаказанно, надо скорее стереть ее с лица земли”, – в таком тоне писал о книге К.С. Аксакова известный ученый, филолог Буслаев 10 июня 1855 г. издателю “Отечественных записок” А.А. Краевскому. А спустя некоторое время он, разгромив также Хомякова, пишет: “Нынешнее лето… мне посчастливилось поохотиться за славянофильской дичью. Думаю, что мои две критики, одна за другой, несколько всколышат это вонючее болото, которое считали глубоким только потому, что в стоячей тине не видать дна”».

Все эти вполне искренние и, бесспорно, лично честные русские люди тем самым невольно солидаризировались с Марксом и Энгельсом, мечтавшими о том, что «нападению должны подвергнуться один за другим, если не одновременно, наиболее выдвинутые вперёд укреплённые пункты империи – на Аландских островах и в Севастополе на Чёрном море…», а «турецко-европейский флот сможет разрушить Севастополь и уничтожить русский Черноморский флот; союзники в состоянии захватить и удержать Крым, оккупировать Одессу, блокировать Азовское море и развязать руки кавказским горцам».

Тогда же Петр Чаадаев написал: «Европа не впадает в варварство, а Россия овладела пока лишь крупицами цивилизации, Европа – наследник, благодетель, хранитель всех предшествующих цивилизаций. Россия во многом обязана европейской цивилизации, просвещению Запада». Впрочем, мысль о вине России в собственной отсталости перед европейской цивилизацией и необходимости эту отсталость преодолевать пусть даже путём коренных преобразований, не уступающих петровским и затрагивающих не только государственную, но и повседневную частную жизнь, философ культивировал ещё за два десятилетия до Крымской войны в своих “Философских письмах”.

Реформы нового императора Александра II удовлетворили чаяния либеральной части общества в некоторой, но отнюдь не полной мере. В этой своей неудовлетворенности прогрессистское дворянство смыкалось с новым классом, как раз в 1850–1860-х годах окончательно оформившемся в качестве значимой исторической силы. Речь идет о так называемых разночинцах – детях мелких чиновников, священников, торговцев, низших воинских чинов; в расширительном смысле сюда входили и мелкие дворяне с обедневшими помещиками. Эта пестрая и обширная социальная группа в силу недовольства условиями существования и окружающей обстановкой стала носительницей наиболее революционных и нигилистических настроений, значительно опережая в этом плане либеральную аристократию, но одновременно и притягивая молодое поколение данного сословия. Дружба Евгения Базарова и Аркадия Кирсанова в романе Тургенева «Отцы и дети» представляет собой яркий пример этого синтеза, на почве которого произросло революционное движение последней трети XIX века. К началу следующего, ХХ столетия это была уже полноценная, в терминологии Л.Н. Гумилева, антисистема, представители которой планировали по западным рецептам переустроить Россию на либерально-демократический либо социалистический манер. Отношение к духовным устоям России, а также существующей форме государственности варьировалось у левых и либералов от средней степени неприятия до тотального отрицания. Соответственно, и борьба с устоями и государственностью предполагала не слишком большую щепетильность в выборе методов – от поздравительной телеграммы петербургских студентов японскому императору по случаю Цусимы до позиции наиболее радикальных оппозиционеров – большевиков – во время Первой мировой войны («поражение собственного правительства»). В начале века эмансипация имперских окраин (Кавказ, царство Польское, «черта оседлости») привела к активной миграции их населения, особенно молодого, во внутреннюю Россию. Эти людские потоки служили серьезной ресурсной базой для революционного движения.

Упомянув реформы Александра II, нельзя отдельно не отметить ключевую и самую громкую, пожалуй, из них, а именно – отмену крепостного права. Поставленную весьма благородную цель, заключавшуюся в решении земельно-крестьянского вопроса, она не решила, скорее, усложнив ситуацию. Вторичная попытка добиться успеха на этом направлении, предпринятая решившим устранить с исторической арены сельскую общину и создать класс крепких крестьян-собственников Столыпиным, ситуацию усугубила еще больше.

Крайне неоднозначным был и бурно протекавший процесс становления российского капитализма. До сих пор как историки, так и обыватели ведут о России, условно говоря, образца 1913 года споры, аналогичные спорам о современном Китае. Сторонникам мнения о том, что в тот период наша страна переживала невиданный расцвет и экономический рост, семимильными шагами идя к званию едва ли не самой успешной на планете державы, оппонируют те, кто считает предреволюционную Россию полуколонией Запада, всецело зависимой от внешних заимствований и инвестиций и страдающей от жутких социальных проблем.

В известной степени правы, опять же, и те, и другие. Россия была бурно развивавшейся страной, крепко привязанной финансово и экономически к европейскому и североамериканскому капитализму. Казалось бы, противоречия тут нет – к примеру, нынешние США являются самым экономически развитым государством и одновременно самым крупным должником.

Но нет, противоречие на самом деле присутствует, и крайне серьезное, но благодаря невиданной политической и военной мощи Вашингтона оно не приводит (пока) к печальным для него последствиям. Руководство Российской империи не хуже нашего понимало, что от развивающейся страны с прямой зависимостью темпов развития от иностранного капитала до сверхдержавы, способной не обращать внимания на эту зависимость, управляя по собственному разумению её последствиями, – «дистанция огромного размера», как писал классик.

Приобретению искомого статуса должна была способствовать победа в Первой мировой войне, чего несказанно страшились наши «уважаемые западные партнеры» по Антанте, сделавшие все для отмены русского триумфа.

Вернемся, однако, к причинам внутреннего характера. К религиозно-вероисповедным травмам предыдущих веков еще при Петре I добавилась отмена патриаршества и подчинение церковной жизни Священному синоду, называемое еще некоторыми «закрепощением Церкви». К началу XX века количество точек напряженности, порожденных этим решением, достигло критической массы и стало прорываться наружу, проявившись, например, в открытом письме 32 священников, весной 1905 года продекларировавших насущную необходимость кардинальных церковных реформ. Письмо стало предвестником и одновременно программой развернувшегося вскоре церковно-реформатского движения, достаточно широкого и громкого. Его требования были услышаны властью, согласившейся с необходимостью перемен и даже создавшей Предсоборное присутствие для подготовки оместного собора. Но к 1917 году Собор по разным причинам так и не состоялся. Как следствие – в феврале 1917 года как высшее, так и рядовое духовенство в массе своей поддержало свержение монархии.

Кризис духовно-религиозного начала сказался и на умах отечественной интеллигенции. О национально-государственном нигилизме левых и либералов мы уже говорили, творческая же интеллигенция, политизированная в меньшей степени, впала в нигилизм духовный. На смену прежней религиозной индифферентности и вялому агностицизму пришел титанизм, переходящий в сатанизм. Искусство и культура Серебряного века во многом представляют собой именно плохо замаскированное или не замаскированное вовсе богоборчество, любование демонами и восхищение темными силами. Попытка диалога с православием, выразившаяся в знаменитых религиозно-философских собраниях, ситуацию не сильно улучшила, если не усугубила, что не особо удивительно с учетом брожений в самой Церкви.

Наконец, глубокий морально-нравственный кризис охватил и дворянство с высшим светом, включая правящую династию. Красный бант на груди великого князя Кирилла Владимировича после Февральского переворота стал закономерным итогом изощренных гнусных интриг, которые многие великие князья и княгини плели против государя и государыни, не погнушавшись участия в убийстве Г. Распутина.

Таким образом, к весне 1917 года Россия подошла с тяжелым грузом негативных тенденций и явлений. Некоторые из них (вроде нездоровой атмосферы в правящей династии) были относительно локальны в части времени, исторического генезиса и количества задействованных лиц. Но значительно больше наличествовало тех пагубных факторов, что представляли собой последствия различных мини-революций русской истории, большинство из которых, в свою очередь, были порождением революций предыдущего этапа. При всем при этом, несмотря на серьезнейшие системные проблемы, Россия была великой державой, готовой победить в мировой войне и стать если не мировым гегемоном, то одной из двух-трех сверхдержав, что невероятно страшило наших врагов и наших формальных союзников, сделавших все для недопущения русского триумфа. Февральскую катастрофу породила парадоксальная сумма тяжелых наших неудач и великих побед.

Дальше был Октябрь, победа «красных» в страшной и кровавой Гражданской, создание СССР и великого Советского проекта.




Глава 2

Красная звезда и её смерть


Спустя семьдесят лет распался и СССР.

Среди неисчислимого количества мнений, почему это произошло, есть два противоположных, на которых хотелось бы остановиться подробнее. Антисоветчики говорят, что всем лучшим в своей жизни и развитии СССР был обязан русским, родившимся до революции, и как только они все умерли или, состарившись, вышли на пенсию, распад страны оказался скор и неизбежен. Мнение это страдает серьезнейшим упрощением. В конце концов, когда Российскую империю настигла Февральская революция, число родившихся до революции в ней было 100 %.

Не меньше упрощения и во мнении, что все лучшее в СССР исключительно советское и есть (Октябрьскую революцию, вероятно, делали полугодовалые младенцы, родившиеся после Февральской), и когда оно по каким-то причинам угасло, да еще и уважаемые западные партнеры расстарались – тогда все плохое и случилось.

Один человек левых взглядов в интернете сказал: «Невозможно отделить коммунистов, которые подняли красный флаг над Рейхстагом, от тех, кто поднял его над Зимним. Не выйдет отделить комиссаров, руководивших коллективизацией, от комиссаров, которые личным примером поднимали бойцов врукопашную. Брестскую крепость, в числе прочих, обороняли подразделения 132-го отдельного батальона конвойных войск НКВД. Того самого батальона, который конвоировал польских военнопленных, за которых Путин не смог лично извиниться перед Качинским. И который был исключён из списков действующей армии как “целиком погибший в боях”. Знаменитая надпись “Я умираю, но не сдаюсь! Прощай Родина!” была найдена в развалинах именно их казармы. Невозможность провести линию между “красными палачами” и героями, сражавшимися насмерть, это требует либо пересмотра тезиса о “преступности большевизма”, либо оправдания фашизма».

Формально сказанное во многом верно. Фактически столь же во многом здесь нарушен принцип «после не значит вследствие». Вряд ли комиссары шли в рукопашную именно потому, что руководили коллективизацией. Вряд ли бойцы НКВД, действительно сражавшиеся очень мужественно и храбро, делали это, потому что кого-то чуть раньше куда-то конвоировали.

То же и с не упомянутыми в цитате комсомольцами-героями и пионерами-героями. Для них красный галстук и комсомольский значок были более значимы и святы, чем иконы или дореволюционные знамена, которые они плохо себе представляли. Они верили в светлое будущее мира, окрашенное в красные цвета, и воевали за него, но в первую очередь они воевали за настоящее своей страны, терзаемой сильным и безжалостным врагом, ее физическое настоящее. Они не были поверхностными русскими, как большинство современных россиян. Они были русскими глубинными – не путать с озвученным В. Сурковым «глубинным народом», который как раз про современных россиян.

Да и внешнее оформление национального духа и традиции перед войной начало постепенно возвращаться. Недаром в декабре 1939-го московская школьница Нина Костерина, посетив Третьяковскую галерею, записала в своем ставшем затем известным дневнике: «Вчера, когда я после осмотра выставки шла домой через центр, по Красной площади, мимо Кремля, Лобного места, храма Василия Блаженного, – я вдруг почувствовала какую-то глубокую внутреннюю связь с теми картинами, которые были на выставке. Я – русская. Вначале испугалась – не шовинистические ли струны загудели во мне? Нет, я чужда шовинизму, но в то же время я – русская. Я смотрела на изумительные скульптуры Петра и Грозного Антокольского, и чувство гордости овладело мной – это люди русские. А Репина – “Запорожцы”?! А “Русские в Альпах” Коцебу?! А Айвазовский – “Чесменский бой”, Суриков – “Боярыня Морозова”, “Утро стрелецкой казни” – это русская история, история моих предков».

Нина погибла в 1941-м под Москвой. Но ее выжившие ровесники, сочетавшие национальный дух и великую социальную идею, могли, выиграв вместе с другими поколениями Великую Отечественную, выиграть и следующую войну – «холодную». Несколько раз мы подходили к этому очень близко, особенно на рубеже 1960–1970-х, когда Запад сотрясали страшные кризисы: США корчились во вьетнамской и послевьетнамской ломке, на ФРГ наводила ужас террористическая группировка РАФ слева и не до конца изжитая угроза реванша справа, в Италии так и вовсе шла фактически гражданская война. «Разрядка» и Хельсинские соглашения 1975-го казались перемирием с позиций советской силы, учитывая, что инициатором международного противостояния был Запад.

Интересно, как выглядел бы сейчас Запад в мире победившего СССР, что писали бы о нем и причинах его поражения и нашей победы у нас и у них. Как выглядим мы и они в мире реальной фактической истории, где проиграли мы, а победили они, – известно. Однако надо отметить: немалое количество здравомыслящих господ и товарищей «оттуда» все чаще признают, что победа оказалась пирровой. Когда Запад торжествующе разрывал ленточку на финише, из его организма стремительно уходили дух, идеи и традиции, все, что многими десятилетиями и веками составляло его жизненные силы. И начался, точнее стал стремительным и необратимым этот уход примерно тогда же, когда и у нас.


* * *

В моих запасниках имеется одна историко-философская концепция, ни в коем случае, конечно, не претендующая на роль «теории всего», но на роль одной из точек обзора и обдумывания новой истории Европы и мира, наверное, претендовать могущая. Суть ее вот в чем.

В протестантизме, названном великим немецким мыслителем и социологом Максом Вебером фундаментом капитализма, есть идея предопределения, абсолютизированная в итоге Жаном Кальвином. Согласно этой идее, душа человека с самого момента его рождения приговорена Господом к той или иной участи. Изменить участь нельзя, можно лишь проверить, положителен (спасение) или отрицателен (геенна огненная) твой приговор. А единственный способ проверки – тяжелый, неустанный труд.

Если дела в труде идут, если благосостояние крепнет, значит, ты угоден Богу. Если же дела не ладятся – значит, ты человек обреченный. Важное обстоятельство – неустанному труду должна сопутствовать строгая аскеза, ведь ты зарабатываешь деньги не ради роскоши и достатка, но токмо для осознания Воли Божьей. Деньги – не эквивалент мирских благ, а символ Божьего Благоволения, они священно-самодостаточны. В этом плане идеальный протестант – герой известного американского мультсериала миллионер Скрудж Макдак с его любовью к купанию в золоте.

Достаточно долгое время протестантам было не до формирования своего глобального проекта. То есть понятно, весь мир насилья (католического) мы разрушим до основанья, а затем…

А что затем?

Да какой «затем», выжить бы для начала! Но после более-менее успешного окончания первого этапа протестантской борьбы за выживание (хронологической вехой тут можно обозначить Вестфальский мир 1648 года) возникла и необходимость в собственной эсхатологической доктрине. Да, протестантизм делает упор на личном успехе и спасении, но его последователи не могут не иметь никаких общих целей, тем паче уже занимая немалую часть Европы и США. Золото зарабатывается не для себя, а для Бога и ради Бога, в золоте можно купаться, но что будет, когда оно густым слоем покроет всю планету?

Думается, тогда, на уровне, может быть, даже не слов, а мыслей зародился проект «золотого миллиарда». Он предельно прост. Мы сейчас спасаем душу, накапливаем богатство и элиминируем тех, кто не с нами, а затем, когда-нибудь через столетия, когда мы победим окончательно и бесповоротно, наши потомки поживут так, как еще никогда никто еще не живал. Но это будет очень нескоро, практически за горизонтом времён, а пока надо бороться и копить, юлить и не сдаваться. Этот простой посыл, брошенный на почву еще допротестантской привычки европейцев думать не только о своей жизни, а мыслить категориями поколений (пусть я стал немногим более успешным, чем мой отец, зато заложил фундамент, чтобы мой сын был успешнее, чем я), оказался чрезвычайно эффективным.

Любопытно, что, если принять эту мою версию, получается следующее: протестанты видели в аскезе и труде гарантию посмертного блаженства, а далеких потомков, соответственно, обрекали на праздную растрату их накоплений и последующие тысячелетние муки вне Царства Божия (по протестантской же теологии). Было ли у самих протестантов тех времён понимание откровенного человеко-, хуже того – потомконенавистничества их идеи? Возможно, они считали момент своей полной победы совсем уж далеким, относящимся практически к другой реальности, вероятно, считали, что именно так и надо для очистительного конца света.

Конечно, время вносило коррективы в долгосрочный план. Чтобы держать в приличном состоянии собственные кадровые ресурсы и заодно обеспечить более плавную интеграцию в свой проект католиков, капиталисты приоткрывали золотые закрома, припасённые для эпохи «завершения истории». Европейские пролетарии в XIX – начале XX века стали жить лучше и обрели больше социально-политических прав, а нувориши-буржуа пытались превратиться в новую аристократию, породнясь для этого с аристократией старой.

Октябрьская революция и красный проект построения Царства Божьего на Земле и без Бога стали для Запада мобилизующим вызовом. Классовые битвы приходилось перемежать новыми классовыми уступками, чтобы низшие слои не пошли по советскому пути. Одновременно в СССР парадоксальным образом происходило обратное: поняв, что всемирной революции с наскока не получилось, да и коммунизма в одной отдельно взятой стране за одно поколение не построить, руководители и идеологи предложили ударно поработать и претерпеть лишения ради счастья будущих поколений.

В 1960-х два проекта сошлись в одной точке исторического развития. Это не была конвергенция в модном тогда ее понимании, не «розовение» капитализма и либерализация советского социализма, хотя и это тоже. Скорее – именно взаимный и внутренний баланс.

На Западе, сохранявшем еще консервативные национальные устои и образ жизни, построили развитое социальное государство благосостояния. У нас наступил гуманный брежневский потребительский социализм как высшая точка преодоления, примирения и развития предыдущих отрезков. Часто противопоставляют друг другу эпохи Сталина, Хрущева и Брежнева. При Сталине, мол, была жесткость и лишения, но были великие свершения и большой политический стиль, при Хрущеве сохранилась, а в чем-то и увеличилась риторика построения и всемирной победы коммунизма, вместе с большим стилем, великими стройками этого самого коммунизма и на фоне снижения жесткости (хотя не забудем про новочеркасский расстрел). При Брежневе же наступила благополучная пора, одна из лучших в русской истории, практически временный конец этой самой истории. Но уже без порывов и большого стиля, пусть и с отдельными его штрихами, такими как БАМ. Каждому нравится что-то свое или не нравится все сразу, но на самом деле это звенья одной цепи, кровь, пот, слезы и лишения 1920–1940-х, в том числе военные, закладывали фундамент брежневского почти двадцатилетия.

Что-то сломалось, видимо, и, по мнению многих исследователей, в 1968-м. Запад в тот год погрузился в пучину массовых студенческих и вообще молодежных протестов, волнений, демонстративных выходок радикальных молодежных движений. Молодежь под смелыми, но расплывчатыми лозунгами вроде «запрещается запрещать» показывала, что не хотят жить, как отцы. Знаковым тот год выглядит и для нас. Дело не только в интервенции в Чехословакию, геополитически вынужденной, но показавшей недостаточную маневренность Кремля в сфере «мягкой силы», задевшей западную левую интеллигенцию и смутившей собственную, советскую. Операция «Дунай» – лишь верхушка айсберга, начавшего постепенно и неумолимо таять.

Несмотря на все это, 1970-е и мы, и Запад, пусть и корчившийся в кризисах, прошли более чем достойно. Вообще, 1960–1970-е – возможно, пик и лебединая песня христианской цивилизации во всем ее разнообразии. Благотворная конкуренция систем и их сотрудничество дали миру технологические, гуманитарные и культурные достижения, до сих пор не превзойденные, разве что развиваемые и засовываемые на потеху публики в новые броские обложки.

Период правления Брежнева был одним из самых европейских в нашей истории, по крайней мере если сравнивать с Европой тех же лет.

Взять хотя бы терминологию. Слово «застой», изначально наполненное негативной семантикой, не равнозначно, но близко по значению пресловутому «концу истории». А именно «конец истории» французский мыслитель русского происхождения Александр Кожев, один из отцов послевоенной европейской интеграции, называл идеалом и целью объединенной Европы. Фактически «застой» Брежнева и «конец истории» Кожева во многом совпали и по смыслу, и по времени.

Были мы близки к Европе (здесь и далее под ней в первую очередь имеется в виду Европа Западная, вне Организации Варшавского договора и Совета экономической взаимопомощи) и потребительскими ориентирами, свидетельство чему – известная формула «квартира – дача – машина». Да, в целом потребление по разным причинам было у нас скромнее, но это компенсировалось большей социально-экономической стабильностью и меньшим социальным расслоением. То есть в дуэте социальности и потребления у нас было побольше социальности, а у европейцев – в среднем по палате – потребления.

И ведь что интересно, потребительские запросы пришли к нам с Запада, а на Западе, в свою очередь, социальное государство во многом появилось именно благодаря необходимости выдерживать идейную конкуренцию с советским проектом.

Что касается политики, то обратная связь и возможность влияния СМИ и общества на процессе в стране были, как ни странно, более сильны, чем сейчас. На фундамент идеологии и самую верхушку покушаться не разрешалось (хотя после очередной «смены вех» ругали и прежнее высшее руководство). Но для чиновников, партийных функционеров, руководителей предприятий, представителей художественной богемы – журнал «Крокодил» и газетная рубрика «Письмо позвало в дорогу» были пострашнее расследований Навального, и угроза была постоянной и реальной, а не симулятивной и по большим праздникам. Доставалось целым отраслям и центральным министерствам – так, ставший позже ярым либералом журналист Юрий Черниченко в резонансной статье «Комбайн косит и молотит» (журнал «Новый мир», 1983 год – первый послебрежневский) поставил суровые диагнозы не только флагману отечественного сельхозмашиностроения заводу «Ростсельмаш», но фактически всей сельхозмашиностроительной индустрии в целом. Видные писатели и публицисты вступались за русскую деревню, экологию, сохранение памятников культуры и порой добивались не только локальных, но и масштабных побед, таких как в кампании против поворота сибирских рек. Порой фактор обратной связи приходилось учитывать и во внешней политике: например, в декабре 1973-го глава советского МИДа легендарный Андрей Громыко в беседе с израильским коллегой А. Эбаном заявил, что одномоментно советско-израильские дипломатические отношения восстановить не получится ввиду непонимания подобного шага советским обществом.

В плане религиозных свобод мы с Европой и Западом, несмотря на послехрущевское ослабление вожжей и возросшую терпимость, сравниться не могли. Но при этом на Западе имел место нисходящий тренд нараставшей секуляризации и обмирщения, в СССР же, напротив, нарастало религиозное пробуждение. У интеллигенции оно было связано с духовными поисками, где-то, если говорить об интеллигенции либеральной, и с определенной модой, у остальных – с модой в первую очередь.

Недаром сатира и юмор едко высмеивали страсть повесить икону в углу рядом с новеньким шкафом, а в комедии «Блондинка за углом» один из самых ярких фрагментов – пасхальная Всенощная, она же самая модная городская тусовка. Но, если говорить об антирелигиозной и антиклерикальной сатире, она была значительно мягче в сравнении с Европой если не тогдашней, то уж точно нынешней. Карикатуры из «Крокодила», вроде той, где Бог собирается смотреть хоккей и просит секретаршу сообщать посетителям, что его нет, намного приличнее похабщины от «Шарли Эбдо».

Советские философы, такие как Эвальд Ильенков и Юрий Давыдов, разговаривали с европейскими коллегами во всех смыслах на одном языке, пусть по большей части и заочно. Равными среди равных чувствовали себя в европейском писательском цеху ведущие советские писатели – достаточно упомянуть выдвижение Генрихом Беллем на Нобелевскую премию по литературе Юрия Трифонова.

Если говорить об искусстве и культуре, то именно в брежневский период были реализованы совместные с Европой, США и вестернизированной прозападной Японией масштабные и звездные по актерскому составу кинопроекты, повторение которых сейчас представить себе сложно. Да и по содержанию наши и европейско-американские фильмы, при серьезной разнице в бытовой повседневности и нюансах, были схожи.

Скажем, «Служебный роман» наполнен массой сугубо советских деталей, вроде активной Шурочки, выдвинутой на общественную работу и не дающей себя задвинуть обратно, но в целом это достаточно понятная зарубежному зрителю история о зародившемся при нелепо-комичных обстоятельствах романе начальницы и подчиненного. Такие на Западе снимались и до сих пор снимаются, например «Предложение» с Сандрой Буллок в главной роли (2009 год).

«Москва слезам не верит» – вообще типично американский сюжет о self-made woman, женщине, сделавшей себя собственными усилиями, и завоеванный «Оскар» тут совсем неслучаен. Даже такой фильм, как «Любовь и голуби», с его ироничной деревенскостью, и тот схож с франко-итальянскими картинами о чудаках из глубинки.

Надо отметить, что достижение своего пика западной культурой, к которой примыкала и советская, особо ярко показывало всю двойственность этого пика. Ведь достигнут он был во всем, включая самые противоречивые и пикантные сферы, где достижения были одновременно приметой упадка. Сложно снять более жуткие и леденящие душу мистические фильмы, чем «Омэн», «Экзорцист» и «Ребенок Розмари», фильм более пикантный и скандальный, чем «Распутное детство» с двенадцатилетней Евой Ионеско. Все нынешние фильмы ужасов в жанре «найденной пленки» с разной степенью успеха отталкиваются от «Ада каннибалов» Руджеро Деодато, где живущие вне истории амазонские дикари-каннибалы столкнулся с еще более страшными дикарями современного Запада, возомнившими себя «сверхлюдьми».

«Ад каннибалов» – это, наверное, формально уже восьмидесятые, ибо 1980-й. А двумя годами ранее, в еще несомненные семидесятые, вышел замечательный советский фильм «Расписание на послезавтра». Он о совсем других сверхлюдях, одаренных учениках физико-математической школы (конечно же, пионерах и комсомольцах), которые рано или поздно приведут общество в тот самый коммунизм, обещанный Хрущевым как раз к году выхода «Ада каннибалов». В «Расписании» много интересных линий и моментов, но больше всего врезается в память вот какой эпизод. Одна из учениц решает выгнать из дома надоевшего старого пса, чего не допускает ее одноклассник – он берет собаку себе. Встретив мальчика с новым четвероногим другом, отец девочки и бывший хозяин собаки (его играет Владимир Басов) с теплой тоской говорит: «Я вам верю. Вы добрый. Вы заметили, это сейчас не в моде. Говорят: интеллигентный, деловой, даже предприимчивый. Но никогда добрый». До распада СССР оставалось тринадцать лет.

В 1983-м на наши экраны вышло «Чучело». Его юные герои – это уже даже не черствая девочка из «Расписания». Они стоят где-то на полпути между ней и героями «Ада каннибалов», закономерно развиваясь в сторону «Ада». От пионеров из произведений Аркадия Гайдара их отделяет полвека, они – внуки тех пионеров. А проектировщик и воплотитель в жизнь людоедской «шоковой терапии», призванной «очистить страну от скверны совчины и лишних людей», – внук Гайдара и носитель его фамилии-псевдонима.

Можно обратиться и детско-юношеской литературе тех лет, хотя бы к журналам «Костер» и «Пионер». Конечно, и до этого в рассказах, повестях и романах для подрастающего поколения совсем не все было в сусальном золоте и киселе, проблемам, трудностям и недостаткам посвящалось не меньше места. Но в 1980-х как-то особо усиливается надлом, ощущение тупика и болота, при сегодняшнем прочтении это видно с особой, мучительной ясностью. Нарастает разлад между парадными ценностями и повседневностью, втолковываемыми идеалами и бытом, вроде бы одобряемым альтруизмом и фактической низменной погоней за всем модным и заграничным, вплоть до жвачки. В замечательном романе Владислава Крапивина «Журавленок и молнии» главному герою от деда достается ценная старинная книга о путешествиях и путешественниках. Для мальчика она почти что Библия, но его отец однажды тайком сдает фолиант в букинистический магазин, чтобы расплатиться с грузчиками за доставку зеркала.

– Ты не знаешь… – проговорил Журка. – Эту книгу, может, сам Нахимов читал. Она в тысячу раз дороже всякого зеркала… Да не деньгами дороже!

– Тебе дороже! А другим?! А матери?! Ей причесаться негде было! А мне?.. О себе только думать привык! Живем как в сарае, а ты как… как пес: лег на эти книги брюхом и рычишь!

Мощный и печальный символ и аналог обмена первородства на чечевичную похлебку.

Рост потребительских аппетитов, сам по себе вполне естественный и вытекающий из человеческой природы, будучи привязанным к просачивавшимся сквозь «железный занавес» западным стандартам потребления, способствовал постепенному морально-нравственному регрессу общества. Аналогичный регресс происходил и на самом Западе, но наш упадок, имея реактивный и догоняющий (насколько к упадку вообще применимо подобное определение) характер, отличался дополнительным негативным своеобразием.

Играющая роль демпфера смягчителя и гасителя колебаний – официальная идеология заметно потеряла в эффективности, приобретя в невнятности и двусмысленности. Тот же взлет Трифонова до номинации на литературного Нобеля, как я писал и выше, и прежде, видится событием противоречивым: с одной стороны, признавались заслуги советской литературы, с другой – кандидатура певца квартирных обменов (пусть, как подсказывают мне критики, произведения Юрия Валентиновича и обладали значительным морально-этическим подтекстом) многое говорила о состоянии этой литературы, равно как и общества.

Да и та часть – весьма значительная по объему – религиозного ренессанса, что была вызвана к жизни веяниями моды, вряд ли могла быть с особым восторгом воспринята как последовательным убежденным атеистом, так и последовательным убежденным верующим.

Советское руководство к середине 70-х впало в излишнюю мягкотелость и благодушие от дипломатических успехов и иллюзии если не «конца истории», то ее торможения. «Разрядка» и ее плоды стали чересчур абсолютизироваться. Достаточно почитать роман «Победа» Александра Чаковского, где автор не жалеет восторженных красок для описания Хельсинских соглашений 1975 года, приравненных им к Победе в Великой Отечественной.

А открыв один из сборников серии «Опасным курсом», чьей целью была всесторонняя критика политики Китая, можно прочитать, что зарвавшиеся пекинские милитаристы всеми силами добиваются провокационного сближения с Западом, но мы, советские люди, надеемся, что у здравомыслящих западных политиков хватит мудрости и такта отвергнуть наглые поползновения.

То есть – дяденька капиталист, уйми хулиганов китайских. Это уже дальний предок дискурса «уважаемые западные партнеры» и разговора с данными уважаемыми партнерами в позиции взгляда снизу вверх. Дальний, но все же предок.

Параллельно советские лидеры, обожженные войной, боявшиеся войны и постоянно твердившие мантру «только б не было войны», постепенно перевели агитацию, пропаганду и культуру в режим проповеди пацифизма и абстрактного гуманизма. В результате дошло до трагического абсурда, когда Кремль ввязался в афганские события, но страшился и стыдился нормально объяснить это собственному населению, хотя объяснить вполне можно было.

И вот нерешенность дилеммы «надо воевать – но как рассказать» стала одной из причин известного исхода афганской кампании. А в это время госсекретарь США Александр Хейг произнес: «Есть вещи важнее, чем мир» – и через десять лет его страна праздновала победу в «холодной войне».

«Перестройка» окончательно выпустила из-под спуда эти противоречия и тенденции, впрочем, и без того рвавшиеся наружу. Поначалу, кстати, казалось, что, выпуская, она способна их разрешить. Когда после Брежнева и двух с половиной лет, отведенных Историей двум его преемникам, Горбачев начинал реализацию своих намерений, из двух находящихся в сложных диалектических отношениях идей, «жить как на Западе» и «быть альтернативой Западу», приоритетной выглядела последняя. Горбачев казался авторитарным модернизатором, под стать ранее продвигавшему его Юрию Андропову, и поначалу в воздухе носились такие цели реформ: оздоровить государство, общество, идеологию и культуру, сформулировать новые масштабные стратегические ориентиры, способные зажечь сердца людей, повысить конкурентоспособность страны в гонке систем, подойти к новому этапу отношений с Западом, имея козыри, позволяющие разговаривать уверенно и если не с позиций преимущества, то на равных.

Недаром в мае 1985-го во время празднования 40-летия Победы Горбачев впервые за долгое время нашел добрые слова о генералиссимусе той Победы, послав гражданам определенный сигнал. Небесспорно, но все же в самых ранних ростках «перестройки» было больше внешних признаков левой национальной модернизации, чем какой-либо еще.

Однако достаточно скоро все планы и порывы были отодвинуты, и тон стала задавать идея ускоренной конвергенции и повышения вестернизации. Взялись строить «общеевропейский дом» на умеренно левом фундаменте, с социал-демократическим креном и дуэтом Горбачева и французского президента Миттерана в роли лидеров. И под откос полетели все достижения социализма, а в итоге – даже сам СССР. На дымящихся обломках, оставшихся после величайшей геополитической катастрофы ХХ века, начали строить либерализм – и под откос полетели базовые вроде бы основы либерализма: свобода личности, её неприкосновенность, право на счастье, равенство условий.

А ведь не таким выглядело будущее, когда в 1991 году наша страна, как официально или полуофициально заявлялось, приступила к строительству буржуазно-демократического либерального капитализма. Несмотря на то что, думается, этот строй России не слишком подходит органически и исторически, при должных искренних усилиях что-то путное получиться могло. В конце концов, с отдельно взятыми его элементами, развивавшимися довольно успешно, отечественная история знакома. Русскому человеку не чужда деловая хватка – это могут подтвердить многочисленные купцы, артельщики, да хотя бы коробейники, с которыми мы сталкиваемся на страницах художественных произведений и научных исследований.

Русскому человеку не чужды демократические гражданские институты. В допетровской России, как мы помним, были и развитое местное самоуправление, и высокий уровень судебной состязательности, и гибкая правовая система, предусматривавшая, в частности, выборность старост, земских судей и дьяков и позволявшая оградить чиновничий произвол. И наконец, Земские соборы, в ходе которых представители всех слоев населения, кроме крепостных крестьян, обсуждали ключевые вопросы государственной жизни. Вернуться к этой системе, не покушаясь на верховную власть монарха и сакральные основания этой власти, предлагали затем славянофилы. Они критиковали бюрократическое иго, душную и тягостную регламентацию всех сторон национальной жизни, насильственное навязывание чужих мироустройственных стандартов, порочные практики импортного абсолютизма и отстаивали такие ценности, как свобода слова, собраний, печати, быта, считающиеся сейчас классическими либерально-демократическими.

Наконец, у нас богатейший опыт отстаивания своих социальных, экономических и гражданских прав от излишне рьяного покушения на них властного аппарата в целом или отдельных его представителей. Верно и обратное – мы умели требовать внимания государства к тем сферам нашей жизни, где оно необходимо, но почему-то отсутствует или недостаточно. От бунташного XVII века нить тянется в советский период, когда при вроде бы более жестком режиме, чем сейчас, был и Новочеркасск-1962, и беспорядки в Краснодаре годом ранее, и освистывание Хрущева в Куйбышеве местными жителями, и многие другие примечательные случаи и инциденты.

Казалось, что «перестройка», а затем пространственно суженные до границ РСФСР реформы уже Ельцина будут здоровой прививкой вышеуказанных факторов ко всему, что было хорош в СССР. С одной стороны, даже в обращении ГКЧП признавалась необратимость рыночных реформ: «Мы выступаем за истинно демократические процессы, за последовательную политику реформ, ведущую к обновлению нашей Родины, к её экономическому и социальному процветанию, которое позволит ей занять достойное место в мировом сообществе наций… Развивая многоукладный характер народного хозяйства, мы будем поддерживать и частное предпринимательство, предоставляя ему необходимые возможности для развития производства и сферы услуг».

С другой стороны, и команда Ельцина понимала – во всяком случае, на уровне деклараций, – что построение капитализма в России невозможно без мощнейшего социального фундамента. На первых порах ельцинской фронды фигура мятежного функционера вообще воспринималась многими как надежда на реформированный демократический социализм; тогда, например, к группе поддержки если не Ельцина лично, то олицетворяемых им процессов примкнул известный левый мыслитель Борис Кагарлицкий.

Но и в 1991 г., когда надежда основательно поугасла, один из ближайших ельцинских соратников Анатолий Собчак в своей книге «Хождение во власть» пропел настоящий гимн чему-то вроде «шведского социализма». Приведем некоторые цитаты: «Западные страны во многом благодаря нашему негативному опыту шли по пути социализации. В постиндустриальном обществе, наступление которого не смогли предсказать ни Маркс, ни Ленин, частная собственность в ее классическом виде все более утрачивает свое значение. Она заменена различными видами акционерной и иной коллективной собственности. А правовые и имущественные гарантии демократических институтов – надежная узда, при помощи которой общество управляет своими же управленцами и не даст воли и всевластия бюрократам.

Если работник становится держателем акций, он перестает быть наемным работником, а превращается в совладельца предприятия. Не мы, а западные демократии преодолели классовую конфронтацию. Что же осталось нам? Вернуться к тому повороту, где разошлись исторические пути и завороженная бродившим по Европе прошлого века призраком Россия ринулась в пропасть коммунистической утопии. Другими словами – вернуться в лоно европейской цивилизации, а следовательно, признать право частной собственности. И прежде всего на землю.

Это вовсе не значит, что мы должны вернуться к капитализму столетней давности: в одну воду, как известно, нельзя – да и не нужно! – входить дважды. Постиндустриальный опыт развитых стран предлагает достаточно мощные рычаги, для того чтобы сбалансировать интересы личности и общества. Частная собственность – жупел ортодоксальных марксистов – как известно, происходит от слова “часть”.


* * *

Не за роспуск совхозов и колхозов, а за создание многоукладной экономики голосовал российский съезд. И признаться, в тот вечер, слушая официальные слова теледиктора из программы “Время”, я ощутил зависть к моим коллегам из парламента России. Они смогли сделать то, чего не смогли и не успели мы, депутаты союзного парламента.


* * *

Конечно, легализовав частную собственность (и ударив этим по “теневой” экономике и всевластию партийно-хозяйственной и криминальной мафии!), мы должны принять ряд законов, которые не позволят обществу скатиться к состоянию “первобытного” капитализма. Защитить стариков и неимущих, инвалидов и детей, защитить землю от скупки, общество от “номенклатурного капитала”, ныне усердно отмываемого в разного рода “совместных предприятиях”, созданных на деньги партийной кассы распадающейся КПСС, – все это еще только предстоит. И ни в коем случае не должны мы слепо копировать то, что скопировать нельзя. Я имею в виду то, что, учась у Европы, не должны мы слепо заимствовать те особенности, которые присущи лишь Западу.


* * *

На Западе процент индивидуальной собственности в многоукладной экономике всегда будет больше, чем в России. Да, для русских коллективная собственность и на средства производства, и на землю – национальная традиция. Поэтому, когда сталинские колхозы и совхозы будут распущены, многие крестьяне уйдут не в фермерство, а, скорее всего, сами объединятся в артели и колхозы, но только на долевом принципе, с правом на свою часть коллективного продукта, с правом на пай.

Так и Путиловский завод, конечно, не перейдет в частные руки, но станет акционерным предприятием, и непременно с участием не одних только рабочих и инженеров этого завода. Чтобы интересы общества и работников были уравновешены, держателями акций должны стать и банки, и Советы. Мы еще научимся обуздывать коллективный эгоизм, научимся создавать такие народные предприятия, которые смогут соревноваться и друг с другом, и с индивидуальным капиталом, и с Западом.

Думаю, что именно народные предприятия, предприятия акционерные и кооперативные более всего окажутся пригодны для России. Ведь и большевики в 1917 году недаром сыграли как раз на коллективистских тенденциях россиянина. Мы, россияне, никогда не станем англичанами или немцами. Как православие не похоже на католицизм или протестантизм, так и народная душа никогда не будет удовлетворена простым заимствованием чужого уклада. Лучшее – приживется, несвойственное – отомрет».

Замечательные слова, едва ли не под всеми ними можно подписаться и спустя почти тридцать лет. Но они будут неполными без еще одной цитаты из книги многолетнего наставника и руководителя нынешнего президента: «В “реальном” социализме воплотились худшие черты многих общественных формаций – и обезличенность первобытного, стадного коммунизма, и тотальность имперского рабства, и неофеодальное барство, и черты “дикого” капитализма XIX века». А ведь в итоге меньше чем через год после выхода «Хождения во власть» именно собчаковская плеяда начала ударными темпами ваять систему, воплотившую «худшие черты многих общественных формаций», причем в самом гротескном виде. От капитализма была взята та его запредельно уродливая форма, о которой британский писатель Йен Бэнкс устами одного из своих героев говорил: «Русские создали свой вариант капитализма по образцу тех картин западной жизни, которые рисовала советская пропаганда. Им внушали, что Запад – это разгул преступности, поголовная коррупция, неприкрытая страсть к наживе, многомиллионный бесправный класс голодающих и кучка злобных, алчных мошенников-капиталистов, попирающих закон. Конечно, даже в самые трудные времена Запад и отдаленно не напоминал такую картину, но русские построили у себя именно этот вариант».

Из феодализма – фактическое, да, кажется, уже и почти юридически закрепленное сословное расслоение с разными правами и обязанностями у разных сословий (точнее, в отличие от классического феодализма, мало того что у низших нет никаких, так и у высших – никаких обязанностей); оттуда же – раздача в качестве «кормлений» государственных постов, коммерческих структур и целых территорий. Из социализма советского образца – бюрократизация, нарастающая с годами управленческая недееспособность, кадровая деградация, зависимость служебного успеха от верности правящей партии, закостенение бюрократии и разрыв ею обратной связи не только с населением, но и с реальностью, политическое и материальное раскармливание национальных окраин будто бы с целью спровоцировать их на центробежные устремления.

Если говорить о нарочитом возведении в квадрат, если не в куб отрицательных черт именно советского строя, действительно обильно накопившихся к середине 1980-х, очень показательным и где-то смешным, а где-то грустным выглядит выпуск сатирического киножурнала «Фитиль» то ли за 1989, то ли за 1990 г. Сюжет таков: в квартиру к роскошно завтракающему партийному деятелю, которого играет Валентин Смирнитский, вламывается толпа граждан, энергично сметающих еду со стола. На возмущенное недоумение хозяина граждане отвечают: «Вы же говорили вчера по телевизору, что надо накормить народ уже завтра? Вот завтра и наступило!» Самое любопытное здесь – это содержание «роскошного завтрака»: бутерброд с красной икрой и, страшное дело, банан. Конечно, и это кинематографическое пиршество советского Лукулла, и возмущения по поводу финского сервелата, который у чиновников якобы всегда в изобилии, и сенсационные расследования о выкупленном маршалом Ахромеевым холодильнике ЗИЛ 1961 года производства вызывают непередаваемые эмоции на фоне некоторых черт жизни не только господ Сечина с Якуниным, госпожи Евгении Васильевой и господина-полковника Захарченко, но и средней руки провинциальных, порой районного масштаба руководителей.

Оглядываясь на тридцать лет назад, в эпоху крушения СССР, приходится с удивлением констатировать: в пестрой и широкой ситуативной коалиции, крушившей державу, а затем правившей бал на первых этапах существования «молодой Российской Федерации», было не так уж и много истовых идейных антикоммунистов и антисоветчиков. Едва ли не больше их было в окружении вроде бы стремившегося к сохранению страны Горбачева, да и статус у них был солиднее. Возьмем хотя бы «архитектора перестройки» Александра Яковлева, тоже, конечно, «побелевшего» не сразу, но к этой самой перестройке подошедшего уже во всеоружии.

Судите сами. Ельцин никаким антисоветчиком до знаменитого выступления 1987 года, да и сразу после не был, все легенды о якобы чуть ли не в детские годы появившемся отвращении к советскому строю им и его биографами придуманы задним числом либо сильно преувеличены. Боролся он не с СССР, а с Горбачевым, возглавлявшим СССР, и если для сокрушения Горбачева требовалось сокрушить и Союз – что ж, так тому и быть. Недаром бывший генерал КГБ Николай Леонов много позже сокрушался о нереализованном проекте замены Горбачева на посту всесоюзного президента Ельциным, не без основания полагая, что Борис Николаевич ровно с тем же задором и яростью немедленно начал бы пытаться страну сохранить.

Широким слоям партхозноменклатуры, рассчитывавшим на советских руинах приватизировать в свою пользу народную собственность и в итоге замыслы эти успешно осуществившим, идейные привязанности также были чужды – ничего личного, только бизнес. Впрочем, и те, кто выполнял за них идейное оформление приватизации и перехода к дикому капитализму, либерально-антисоветский окрас приобрели «без году неделя». Еще за пару лет до Беловежья они, как Е. Гайдар, сидели в журнале «Коммунист» и тому подобных изданиях и структурах и проповедовали рыночный социализм. Да кстати, и став либерал-капиталистами, они действовали раннебольшевистскими методами и с большевистским пылом, в худшем смысле этих слов. Наконец, «крепкие хозяйственники» типа Лужкова, Черномырдина и Сосковца (сейчас бы их назвали технократами, хотя это не совсем синонимы), довольно быстро если не вытеснившие, то потеснившие «гайдаровских мальчиков» в верхних эшелонах, тем более не страдали каким-то статистически значимым антисоветизмом, их сильной стороной и козырем была как раз хорошая советская управленческая школа.

Часто в деструктивном антисоветизме и антикоммунизме, якобы сильно помогшем приблизить Беловежье, упрекают русских национал-патриотов. Но они были как «белыми», так и «красными», причем полного развала СССР не требовали и белые – даже Солженицын предлагал сохранить ядро из России, Белоруссии, Украины и Казахстана. Известное и часто вспоминаемое предложение Валентина Распутина объявить о независимости РСФСР от Союза было сформулировано в форме вопроса («может быть, России выйти из состава Союза, если во всех своих бедах вы обвиняете ее и если ее слаборазвитость и неуклюжесть отягощают ваши прогрессивные устремления?») как часть большого выступления и озвучено в момент отчаяния, во время бурного всплеска русофобских настроений на имперских окраинах.

Ельцин еще до конфликта с Горбачевым, будучи московским градоначальником, встречался с лидером общества «Память» Д. Васильевым, явно имея в виду использовать русских националистов в качестве дополнительного политического топлива. Однако затем он разве что мимолетом оказывался их краткосрочным попутчиком на некоторых отрезках своей борьбы. Да и то в основном это выражалось лишь в использовании элементов «русской» риторики. Куда с более явной охотой и, очевидно долгосрочно он сотрудничал с национал-сепаратистами из союзных республик, да и российским автономиям, как мы помним, предлагал брать суверенитета столько, сколько они могут унести. Так что хоть сколько-нибудь заметную вину и роль русских национал-патриотов в распаде страны найти сложно. Как, увы, и в реальных действенных попытках спасти ее от распада и перехватить инициативу у Горбачева, Ельцина, а лучше у обоих.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=65361302) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация